Глава 5. Припев (первый раз)

Университет. Габриэль Евгеньевич

Имена хранят тайны — неведомые, нелепые, проклятые; познай имя — и обретёшь власть над вещью, над душой, над вялым немощным тельцем. И откроются врата, и пропустят тебя внутрь по путаным землёй пахнущим ходам, и ты узнаешь тайну, сокрытую на дне, занавешенную тиной и мхом подоткнутую.

Имперская Башня, Небесное Таинство, Ллинвам, Вилонский Хуй — древний храм, пронзивший небо, падший сквозь землю и положивший начало людскому летоисчислению. Его не было, как не было двух древних богов — злого и доброго. Но боги смеялись над тем, что их не было, и смеялись над почитавшими их; боги манили, обманывали, менялись местами. Когда время закончилось и люди изошли из Первой Земли, боги, смеясь, сели на корабли вместе с ними. Но люди оказались — не хитрее, нет; злее, чем боги ожидали: люди украли их главное таинство и заточили его в вечном алтаре, и, когда алтарь пал, не осталось ничего — ни людей, ни богов.

И тем не менее, люди пришли.

Габриэль Евгеньевич прислонился лбом к стеклу.

Бедроград — город с морским климатом: летом пар, зимой мокрый снег хлещет наотмашь, весной воды, и только осенью — редкой, счастливой — бывает прохладно и золото. На днях лил дождь и пришлось брать зонт, но даже если осторожно, даже за двадцать метров до такси одежда жадно облепила тело, присосалась — и не спастись. Дожди идут снизу юркими брызгами, отскакивают от брусчатки, ползают по коже; им одним интересно, что там — под мясом, что там — внутри.

Спасибо, милые.

А за окном ещё не рассвело, и город смотрел на Габриэля Евгеньевича его же глазами.

Нет его, не должно быть — Имперской Башни, Вилонского Хуя. Легенде о начале времён место в легенде о начале времён — фантазии, кружевном человеческом вымысле. Историк не может не знать, что пророк Ибанутий, пожравший степную чуму и обрушивший Хуй, был слаб телом, паршив и кособок, а из имперского плена выбрался, вероятнее всего, взятками, но всё это — просто ещё одна вязь на теле вещей. И если кто-то вымыслил, что Хуй — был, и что в нём до сих пор живёт племя скопцов, поклоняющихся древним богам, — пусть так; но какое право они имеют быть живыми?

Зачем они так?

Так не может быть, Габриэль Евгеньевич знает точно: ведь он писал. Не очередную научную работу, нет — заказной роман о Хуе, скопцах, пророке, тех, кто искал его следы и верил его богам. В заказном романе — вольно: чудесные спасения, трагические смерти, и кособокость пророка можно по своему разумению замять, подчеркнуть, выбросить; в жизни — нет. В жизни проще и скучнее, жизнь безжалостней к красоте.

Габриэль Евгеньевич когда-то не мог мириться; думал, можно жить по-другому — и для того писал, и писал, и писал, много, не только на заказ. Чтобы на короткий миг, на одну хотя бы страницу найти в себе силы поверить: было так.

Но кому это нужно, когда скопцы приходят сами, Хуй до сих пор где-то там, под укрытой теперь пастбищами и заводами степью, и находятся те, кто видел глазами, трогал руками, жил острее?

В голове тупо шуршал дождь — не давешний напористый ливень, а ватная морось. Габриэль Евгеньевич, не открывая глаз, потёр виски, и по векам изнутри прошло сухой фланелью — прояснилось.

Они все смеются, говорят — рисуется, красуется; не верят, что ему правда помогает.

Если открыть окно, в лицо ударит упруго тугим воздухом, твёрдым и прохладным, как стекло. Зато — себя не видеть, а только город. Город, тонущий в парках и другом зелёном, по осени проступает на поверхность, обнажается костьми, и на твёрдый воздух можно опереться, прильнуть и спать — спать — навстречу городу —

— Габриэль?

Максим: чёрный, застёгнутый на все пуговицы — ему уходить затемно. Снова какие-то важные дела, такие большие, что занимают всего Максима, всю кафедру, весь истфак — и Габриэлю Евгеньевичу там не остаётся места.

Он устал быть лишним. Он устал слушать слова. Слова — ложь, чушь, пепел, и пеплом сыплются они с губ Максима, марают пол:

— Габриэль, я хотел поговорить. Извиниться.

Не надо, оставь; эти блёклые пятна — грязь. Ковёр дорогой, пушистый, топит шаги.

Испортишь.

— Ты знаешь, что мы рассказываем тебе не всё, что происходит в Университете. И в городе тоже. Уровни доступа, да тебе и незачем всё знать. Обычно. Ты сердишься?

Габриэль Евгеньевич мутно обернулся. Что за нелепица?

Люди вечно — покупают друг друга доверием и правдой, как будто есть у них какая-то цена.

Кому это нужно!

Дождь в голове снова зашелестел, но пока воздух твёрдый, можно просто стоять.

Вот только Максим снова зашевелил его словами:

— Я не хотел тебя бить. Но гэбня приняла решение о неразглашении информации, а ты вошёл… кажется, я запаниковал. Ты же знаешь, ты — добыча, потому что со мной. Бедроградская гэбня видит в тебе орудие для шантажа. Я не знаю, как полностью обезопасить, но подумал… если ты ничего не будешь знать, по крайней мере, не ввяжешься.

Здесь захотелось расхохотаться, но губы Габриэля Евгеньевича лишь растянулись в улыбке.

Он что, серьёзно?

А как же «предупреждён — значит, вооружён»?

Максим же, наивно ободрившись улыбкой, улыбнулся в ответ:

— Может, вышло и к лучшему. В конце концов, теперь тебе предписан больничный. Отдыхай и ни о чём не беспокойся.

Когда-то давно Дима смеялся над тем, что Габриэль Евгеньевич живёт в доме-башне — мол, как треклятая европейская принцесса. Живёт с детства, как отвоевал его у распределительной службы слезами и шантажом (даже на краю крыши стоял!). В башне прохладно, сухо и безопасно.

А Максим — Максим хочет вместо башни выстроить целую крепость, чтобы уж точно никто и ничего. Такую, чтоб ни ветерок, ни случайная капля не задели. Его можно понять: это любовь, забота.

Только разве она спасёт.

— И всё равно… я хочу рассказать тебе о том, что происходит. Хотя бы в двух словах. Дело… да ты хоть сядь, у тебя постельный режим!

За окном всё ещё темно, но в до сих пор почему-то не просохших лужах зарождается — ещё не солнце, но первое светлое небо. Максим, чуя его, чуя, как утекает серебром время, сорвался с места, но поймал себя — просто нервно шагнул.

— Как знаешь. Дело не в подписи, должности или разрешении. Просто так честнее.

Конечно, не в подписи, не в должности, не в разрешении.

Для подписи есть Стас Никитич, сотрудник лингвистического факультета, секретарь Учёного Совета, добрая душа, романтик, наркоман, гениально подделывающий почерк. Полуслужащий Университета, а раньше — больше: сам служил в гэбне. И не в какой-нибудь заштатной, а в той самой, которая управляет главной политической тюрьмой страны, сочинял фальшивые письма. Написать бумажку за подписью Онегина Г. Е. для него — рутина, сказали бы, какую.

Скажет Ройш — похожий на обугленную палку, всегда прямой и вышагивающий метрономом. Он козырная карта против любых должностей. У него четырнадцатый уровень доступа и магический бумажный посох в руках, он исполнит любое желание, если знаешь, как попросить. Зачем нужен завкаф одной отдельно взятой кафедры одного факультета, когда преподаватель методологии и истории древнего мира пропускает через свои руки весь документооборот Университета?

Про разрешения и говорить смешно. Максим — голова гэбни, глава гэбни, он эти разрешения и выписывает.

А Габриэль Евгеньевич — ставленый завкаф, харизматичная личность, нужная для вдохновения пламени в студентов и публичных выступлений. И всё бы ладно, всё бы хорошо — сиди и ваяй трактаты в своё удовольствие — пока не напомнят, да ещё и так.

Всё это чушь.

Дима (и что он всё крутится в голове, окаянный) тогда же, давно, спросил, не смешон ли он сам себе. Габриэль Евгеньевич помнил: позже, когда его не стало, стоял в туалете и смеялся в зеркало — упорно, с надрывом. Всё ждал, что поможет.

Не помогло, разумеется.

Ещё раньше, когда пропал Гуанако (Серёжа!), впрочем, не смеялся — и тоже не помогло.

А теперь есть Максим. Сперва казался скучным, Габриэль Евгеньевич держал его при себе — так, самолюбования ради, а потом вдруг понял: Максим не пропадёт. Разверзнется земля, небо пожрут языки пламени — а он всё равно будет рядом, со своими, пусть неповоротливыми, представлениями о любви и честности.

Когда только стали ночевать в одной постели, Максим полторы недели ходил с кругами под глазами — не мог спать, но и тронуть тоже не мог без разрешения.

Как цепной.

— Слушай меня! — Максим схватил Габриэля Евгеньевича за плечи и развернул к себе лицом — резко, почти больно. — Я знаю, знаю, что виноват. Можешь сердиться, не прощать — пожалуйста. Но сейчас не время для спектаклей. Бедроградская гэбня перешла к решительным действиям…

Спектаклей! Как тут не усмехнуться, не попытаться увильнуть, выскользнуть.

Никому, даже Максиму, честному и прямому, как кирпич, нет дела до того, что внутри. Только дождю — тому, что юлил вчера по мостовым, и тому, что в голове.

У Габриэля Евгеньевича сложный организм. Полубританец — значит, устойчивость к большинству наркотических веществ и нетипичный гомеостаз; полукассах — никогда не знал кровного родства, о кассахах после Революции молчат, они несуществующий народ, не заслуживающий знать правду о своих корнях; сын женщины — склонен к острым психическим отклонениям при обитании в стране, где население выпекают в алхимических печах. Да что уж там, у него справка есть и три месяца медикаментозной терапии за плечами.

Он знает, что все знают, что он странный.

Он знает, что злоупотребляет собой.

Когда пропал Гуанако, Габриэль Евгеньевич падал в картинный обморок перед тогдашним завкафом — полуслужащим при Бюро Патентов: вдруг поможет. Да что там; этим маем Максим же попросил его устроить обморок перед Ройшем — у него-де какие-то проблемы. Устроил, он хороший актёр, он даже — чего уж — любит это делать и по менее судьбоносным поводам.

Но ведь это не значит, что у него не может в самом деле моросить в голове, болеть живот или ломаться руки!

Почему они все отбирают у него право в самом деле чувствовать себя плохо?

У него сотрясение мозга — и справка, наверное, есть.

Пожалуйста, просто ещё немного постоять у окна, от открытой форточки так прохладно и свободно.

— Габриэль, послушай! Мы никогда с таким не сталкивались, они совсем одурели, опасность грозит всему городу! Я ходил к фалангам, я предъявлял доказательства — без толку. В Бедрограде настоящая политическая война.

— Если не ошибаюсь, Поппер сказал, что мне нужен покой.

Максим отпрянул, только зубы щёлкнули. Потряс волнистыми волосами (такими красивыми, когда растреплются), беспокойно спросил:

— Тебе плохо?

А как ещё ему может быть? Максим, когда бил, думал о безопасности, остальные же — так просто, смеясь. Потому что бить весело. Потому что он, Габриэль Евгеньевич, любит страдать, и никак им не объяснишь, что — нет, не любит.

Он ведь даже не против этого вертепа, он ведь даже готов сделать вид, что смеётся вместе со всеми; но неужели о том, чтобы не били и не издевались, нужно просить отдельной графой?

Попросить Ройша издать фальшивый указ о ненасилии над завкафом.

Шутники бы оценили.

— Всё как всегда, — Максим говорил тихо, не давал себе воли, но кого этим обманешь, — не отвечаешь. Всё время молчишь и отмахиваешься, как будто я идиот. И потом обижаешься, когда решения принимают за тебя. Хотя бы попробуй быть логичным, я тебя умоляю.

Когда-то Габриэль Евгеньевич влюбился в Гуанако, а тот пропал. Потом был Дима, и никто вроде как не влюблялся, но и он пропал. Потом обнаружился Максим, но влюбляться было страшно, дико и страшно, и только через много лет, когда Гуанако и Дима воскресли, всё прояснилось.

Даже ублюдок судьбы заслуживает какого-никакого, но — счастья.

Только тише, пожалуйста, тише. Когда Максим в ярости, он кричит; сейчас — не кричит, но воздух всё равно чуть вибрирует, и от этого комната ходит ходуном, и рвётся в глаза дорогой пушистый ковёр, топящий шаги, скачут книги и статуэтки, слепит глаза (не просил ведь включать свет!).

Максим выдохнул, махнул рукой.

— Я больше не могу ждать, пока ты смилостивишься. От меня сейчас зависит не только наше благополучие, но и судьба всего города, леший возьми. И я всё ещё готов тебе об этом рассказать. Когда надумаешь снизойти, позвони.

И вышел — не хлопая дверью, но всё равно всё вокруг зазвенело струнами. Габриэль Евгеньевич снова уткнулся в стекло и сжал виски.

Не злись на меня, прости.

Я бы с радостью ответил тебе, если бы ты мог говорить хоть чуточку тише.

Скачать: