Глава 29. Четверо безымянных

Университет. Дима

Давным-давно в одном далёком-далёком степняцком поселении Дима смирился с очень простой мыслью: видимо, нет такого безумного занятия, к которому ему не придётся приложить руку в своей жизни. Одна из степнячек принесла ему младенца (у них ведь там никаких печей, сплошное живое рождение; и да, человеческие роды Диме тоже довелось принимать, что наверняка сделало его стократ более политическим, чем ранее). У младенца были выколоты глаза. Это для того, объясняла женщина (хотя, леший, кто б её спрашивал!), чтобы он с рождения учился чувствовать линии земли и линии тела, чтобы он мог идти сквозь пожар и сквозь чуму, чтобы он лучше всех ведал степь, ведь истинно ведать можно лишь тогда, когда не знаешь, стоит ли она или выгорела годы назад.

Обработайте ему, пожалуйста, ранки, попросила степнячка.

Если бы она пришла с ещё зрячим чадом и попросила его ослепить, Дима попытался бы развести околорелигиозную демагогию (земное зрение, мол, не влияет и не может влиять на духовное, лишать первого, чтобы развить второе, — это, мол, сплошное оскопление, истинно ведать от этого не начинают и прочее в подобном духе). И вообще, младенец тоже человек, просто маленький и уродливый, надо бы дать ему возможность решать самому, когда сможет, а до тех пор охолонуть. Но говорить разговоры довольно очевидным образом было уже бессмысленно, поэтому Дима покорно потянулся за антисептиками и смирился с очень простой мыслью.

События не обходят тебя стороной просто потому, что их сложно примерить на свою жизнь.

(Младенец, разумеется, помер, не прошло и двух недель: степнячка за каким-то лешим напихала ему в нормально заживающие глазницы твири, а это довольно больно, и маленькая уродливая голова не выдержала.)

События, которые непросто представить, день ото дня валятся на голову, удивляться тут нечему — и, тем не менее, Дима никогда не думал, что ему придётся изобретать новый вид алкоголя.

Предельно оперативным образом.

Потому что, знаете, чума в Бедрограде, чума в Порту, а главное — долги у Университета.

Трагический неприезд Сепгея Борисовича, обернувшийся внезапным приездом Виктора Дарьевича, впрочем, несколько в этом вопросе помог. (Заметка на полях: голову блядь пиздец сломаешь от количества валящихся на неё неожиданных поворотов событий, способность хоть что-то ожидать отключилась уже к хуям козлиным, спасите-помогите.) Неповторимый стиль Университета неожиданно нашёл ярого поклонника в лице Виктора Дарьевича, который решил щедрой столичной рукой с долгами помочь. И с чумой помочь. И даже с Социем помочь. В общем, сплошной политик и меценат.

«Политик и меценат» — это привязавшееся к Йыхе Йихину клише из каких-то научно-популярных статеек. Виктор Дарьевич, к сожалению, политиком как раз не был, о бедроградских сварах париться не собирался, но зато увёз пяток скопцов и Габриэля Евгеньевича. Лечить и исследовать.

(Габриэля Евгеньевича, не скопцов, им уже сложно помочь. Ему, впрочем, тоже: сын женщины, полубританец с устойчивостью к наркотическим веществам, сертифицированный псих, находящийся в процессе излечения водяной чумы — в общем, разгул что для вирусологии, что для когнитивной науки. А если что, любого можно разобрать на органы.)

Охрович и Краснокаменный должны быть довольны: в конечном счёте Габриэль Евгеньевич всё-таки оказался ресурсом.

Ресурсом.

Диме было как-то почти смешно от того, что ещё пару дней назад его дёргало это слово, а всё-таки — он привык к нежному и ласковому индивидуальному подходу всех ко всем. Нежные индивидуальные допросы каждого двадцатилетнего прыща у гэбен. Нежные индивидуальные беседы на Колошме. Нежная индивидуальная операция по вытягиванию информации у Гошки. Нежная индивидуальная твирь в жопу.

Что твирь можно совать в жопу всем скопом («скоп» — это, видимо, организованная группировка скопцов, гы-гы), было странно. Потому что стебли твири — это стебли твири, и меряются они граммами, а люди — это люди, и меряются они людьми.

Разве ж нет?

Да же!

Обратное требовало усиленной внутренней работы по привыканию.

Виктор Дарьевич уехал буквально пару часов назад, рассыпая по тропе, на которую ступали его ноги, щедрые дары. Он дал капсулы с предположительно (сам Дима не пробовал) черёмуховым запахом, которые позволили задурить Соция. Он дал Гуанако прямоугольную жестяную коробочку с липкой субстанцией ядрёно-сиреневого цвета, которую настоятельно не советовал пробовать на вкус и которая должна была утихомирить любые личные претензии Озьмы, поскольку экспериментальные наркотические средства стоят натуральное состояние. Он обещал прислать к завтрашнему дню людей, чтобы искать и лечить больных в Бедрограде и за его пределами, он обещал прислать реально много денег, он обещал перспективу доить Медицинскую гэбню и дальше. Он до глубины души восхитился неповторимым стилем Университета и магическим ударом копыта решил все материальные проблемы.

Взамен Виктор Дарьевич попросил всего ничего: скопцов для когнитивных исследований, Габриэля Евгеньевича для разнообразных, ответы на некоторые вопросы да образец штамма водяной чумы с лекарством. В сравнении с щедростью даров — тьфу, плевок карликового коня в вечность.

Не считая сущей мелочи, оставшейся несколько за кадром.

Дима отдал ему остатки грязи, из которой гипотетически происходит степная чума.

Того самого сырья, ради сокрытия которого от Медицинской гэбни было выстроено столько сложных комбинаций, поскольку неизвестно, что они станут с ним делать, но вряд ли что-то хорошее.

(Справедливости ради, сам Дима тоже не то чтобы что-то сильно хорошее сделал, так что всё путём, равновесие и гармония.)

Виктор Дарьевич уже почти стоял на пороге (они с Димой собирались пройтись в направлении медфаковского лазарета, откуда следовало выкрасть Габриэля Евгеньевича — вряд ли Попельдопель жаждал лицезреть адресата своих слезливо клянчащих гранты писем; адресат вот точно не желал лицезреть Попельдопеля, и вообще, у него конспиративная шляпа для красоты, что ли?). Эту самую шляпу он и нахлобучивал, а потом обернулся и спросил, заглядывая в лицо своими омерзительно умными глазами — так всё-таки, Дмитрий, откуда же взялось сырьё для водяной чумы?

Дмитрий всё это время надеялся, что за увлекательными обсуждениями правомочности экспериментов на детях и шаманских способах борьбы с психическими отклонениями (нетрудно догадаться, кем работал в степи Гуанако) вопрос сырья и степной чумы как-нибудь забудется.

Не забылся.

И хочется же сказать, что Дима Виктору Дарьевичу всё как на духу выложил чисто из боязни, что тот развернётся и уедет, увозя с собой обещанные деньги, людей и перспективу, только неправда это.

Трудно, прям-таки невозможно отшить человека, который к тебе явно всей душой.

(Душой, снабжённой омерзительно умными глазами, которые и смотавшихся из Порта чаек заметили, и о степной чуме явно всё поняли.)

И очень, очень странно становится, когда все сложные комбинации, построенные ради сокрытия банки грязи от Медицинской гэбни, падают жертвой одного простого вопроса.

Поэтому окрылённый Виктор Дарьевич умчался с Габриэлем Евгеньевичем под мышкой и банкой степной грязи в кармане, и его магические копыта стучали по брусчатке особенно звонко.

Самое весёлое — что со всем этим явлением козла из машины судьба Сепгея Борисовича осталась неясной.

Ну полечим, туманно посулил Виктор Дарьевич.

Ну полечат.

Все кругом только тем и заняты, что друг друга калечат, потом лечат, потом снова калечат и далее. Можно организовать замкнутую систему, в которой всегда найдётся работка для пробегающего мимо трижды покойника.

И все будут довольны.

Кроме нескольких случайных жертв и прочих хороших людей.

Гуанако успел наплести стройных стратегических планов, которым подобало опутать Диму и не пустить его на встречу с Социем (хитрость заключалась в том, что на неё попёрся сам Гуанако), но явление козла из машины их несколько обесценило.

Потому что когда вселенная говорит тебе — не рыпайся, козявка, у меня всё просчитано, твои потуги тут уже всем приелись, бери лучше деньгами — разумнее всего не рыпаться и брать деньгами.

А завтра, вероятно, покойный Димин батюшка вылезет из-под своего карданного вала и решит взять его судьбу в свои руки.

Это вовсе не было бы неожиданным.

Зато неожиданным был тот факт, что липкая ядрёно-сиреневая хрень, шматок которой был честно похищен из коробочки, предназначенной Озьме, не распалась в спиртовой среде а, кажется, образовала с ней некую стабильную циклическую реакцию.

Круто!

Виктор Дарьевич ударом копыта решил все материальные трудности, и все ему, конечно, были от глубины определённых внутренних органов благодарны, только материальными трудностями гора нынешних бед не ограничивалась. Даже если оставить в стороне никуда не девшуюся трогательную дружбу с Бедроградской гэбней и прочих фигурантов Университета, всё равно оставались задачи.

Порт не хотел денег. То есть Порт, конечно, хотел денег, и посмели бы ему их не дать, но помимо денег он хотел и духовной пищи. Того, что купить сложно.

Изобретательности.

«Удиви меня, тварь», — говорил Порт, и Дима покорно плёлся удивлять.

(Тем более что счёт явно шёл на часы, а деньги от Виктора Дарьевича могли прийти не раньше, чем Виктор Дарьевич доехал бы до Столицы.)

Порт любит бухать, лизать, курить и нюхать — вот пусть и получит Экспериментальную Наркотически-Алкогольную Смесь имени Дмитрия теперь уже Борстена. В двадцатилитровый бак пошло всё, от лёгких галлюциногенов до содержимого попельдопелевского кофейника.

(Кофейник свалился в бак случайно, и вынимать его никто уже не стал.)

Полученная смесь была крайне чёткой (Дима лизнул мокрый палец и получил пятнадцатиминутный перебой в трудоспособности, что явно неплохой результат) и уже почти готовой. Разбодяжить эти двадцать литров — и партия контрабандной сивухи из Латинской Америки готова. О признании личности контрабандиста позаботится Святотатыч, а легенду сожрут.

Обратную ветрянку же сожрали.

(Ну и образ, батюшки!)

Сожрали с причмокиванием, и Диму все за это крайне полюбили и похвалили, только мысли о любви и похвалах невольно возвращали к их источнику.

Чума в Порту.

И вот что с ней делать — непонятно, невозможно понять, сама Портовая гэбня не знает точно, где и сколько там людей, кто и с кем там какую любовь имеет и когда кто-нибудь надумает послать блокаду в пень и заняться своими серьёзными делами. Никакие люди от Виктора Дарьевича не помогут вколоть лекарство бандюку, который числится в официальном розыске, и десятку его подручных, о существовании которых не знает даже Святотатыч.

Мысль о том, что блокада Порта долго не продержится, кто-нибудь сорвётся с места на деловую встречу, и вместе с ним сорвётся и поползёт по всему миру чума, была совершенно не страшной и не грустной. Потому что проблема такого масштаба — слишком колоссальна и грандиозна, чтобы вместиться в маленькую Димину душонку. Он просто не мог представить, как это — всемирная эпидемия.

(«Пандемия», — услужливо подсказал обширный словарный запас.)

Примерно как не мог представить себе войну. В общем, как рядовому и благочинному жителю Всероссийского Соседства ему и не полагалось, но образы из полуподпольных латиноамериканских книжонок тревожили разум.

Примерно как не мог представить себе степную чуму, пока не оказался в самой её серёдке.

И это тоже было не страшно и не грустно, просто несколько мерзко — смотреть на бродячие куски гниющего мяса. Не страшно, потому что слишком.

Если вдруг какая угодно чума разразится по всему миру, Дима даже не испугается.

(Даже сейчас понятно, что будет ржать как идиот — кто бы, мол, мог подумать, что мне доведётся сгубить человечество.)

Дима боится совсем, совсем другого.

Это сложилось феерически нелепым образом. Когда Диме исполнилось девятнадцать (давно, на втором курсе, когда Гуанако ещё никуда не пропадал, а жизнь была радостна и прекрасна), он надумал возродить былые столичные радости, вернуть все вещи, которые стырил при побеге оттуда, и, возможно, даже покаяться перед дядькой с дерьмом на балконе.

(Не сам, конечно, надумал, а былые радости позвонили и предложили мириться.)

Примирение и возрождение часа за полтора обернулось пьянкой каких-то совсем уж исключительных масштабов, из которой Дима помнил первые двадцать минут, затемнение, а потом — что на улице ночь, они с радостями прыгают по какому-то столичному переулку и бьют ногами неизвестного Диме человека в крайне задрипанной одежде (как есть беглый преступник или ещё какой неблагонадёжный элемент — кажется, про это они и кричали, уверяя всех возможных очевидцев в том, что блюдут покой Всероссийского Соседства). Человек вроде бы закрывал голову руками, но на самом деле уже нет, и там, где Димина нога ожидала почувствовать рёбра, было почему-то очень мягко.

Дима отдёрнулся и отдёрнул других — человек не пошевелился.

Тогда он почувствовал, что его яростно тошнит, и убежал (не показывать же позор желудка былым радостям), услышав только, как за его спиной гадают, прибили или надо ещё чуток.

(Так, впрочем, и не проблевался.)

Разумеется, всё по всем законам жанра: он так до сих пор и не знал, прибили или нет, было ли это всё шуткой или даже, может, глюком.

И не знал, почему приходил в такой ужас от мысли о том, что, он, возможно, убил человека. Ведь не то чтобы каждая жизнь была священна — есть бесполезные говнюки, отсутствие которых в этом мирке только сделает всем лучше. Хотя и это тоже пустой трёп, право на жизнь не связано с социальной ценностью, оно просто есть, а потом заканчивается. Иногда раньше, иногда позже, занавес, расходимся, не на что тут смотреть.

Но Дима оказался не то духовнее, чем полагал, не то брезгливее, чем полагал, — в общем, ему бессмысленно и неотвратимо казалось, что, убив некоего безымянного, неблагонадёжного и все дела, он сломал что-то такое, в чём не понимает и не может понимать в силу своей человеческой сущности.

(И рёбра.)

И никакие умопостроения от этого ощущения не спасали.

Гуанако сперва поржал (ох как они тогда поругались), потом недоумённо выкатил глаза, потом только сочувственно вздохнул, но так до конца и не понял, просто смирился.

(Да Дима и сам не понял, просто вот так оно было — и всё.)

И так бы оно, наверное, и осталось трагикомическим эпизодом из невинного детства, если бы не явление Андрея на Колошму весной 76-го, аккурат перед степной чумой.

Андрею было сильно надо помощи Гуанако, Гуанако было не сильно надо помогать Андрею, а досталось, как обычно, Диме. Тогда и твирь-в-жопу приключилась, и крайне насильственные сношения с бесконечными младшими служащими, и ещё кое-что.

Андрей притащил Диму в очередное безликое помещение, поставил перед закреплённым в специальной рамке пистолетом (выглядит предельно идиотски, но направление задано чётко — ни себя, ни Андрея, ни охрану не перестреляешь). Напротив рамки стоял неизвестный (безымянный, неблагонадёжный) заключённый.

«Стреляй», — сказал Андрей.

«А не пошёл бы ты в хуй?» — дружелюбно предложил Дима.

(Знал бы он тогда, что они фактически в Хуе и находятся — то есть на Хуе, ибо Хуй под землёй, и не под абы какой, а прямо под Колошмой.)

«Стреляй», — сказал Андрей.

Дима пожал плечами и завалился на пол.

Его подняли, он уставился в потолок. Его подтолкнули, он качнулся обратно. Его приволокли к рамке, он опёрся на неё спиной.

Андрей вздохнул, вытащил собственный пистолет и выстрелил заключённому в живот.

«Теперь ему очень больно, и, кроме того, он в любом случае скоро умрёт. Стреляй».

Дима выстрелил, конечно. Чужие сдавленные стоны и ползанье в крови имеют крайне тонизирующее воздействие на моторные рефлексы.

Андрей привёл второго — стреляй.

Третьего.

На четвёртом Дима не выдержал, спросил самого заключённого — ты, мол, хочешь умереть?

Тот посмотрел на Андрея, посмотрел на своих успевших помучиться коллег по заключению и мрачно усмехнулся: «Конечно».

«Своеобразные же у тебя мечты».

«Так ведь без вариантов. Не ты — так эти вытащат на задний двор и привет. Только эти ещё помучают сперва. Давай, не выёбывайся».

Эти согласно и даже одобрительно покивали — мол, дело говорит.

«А других вариантов что, совсем нет? Жизнь после смерти-то сомнительна».

«Ты сюда вести учёные дискуссии припёрся? В Столице своей, или откуда ты там, надо было дискуссии вести. Будь мужиком, в конце-то концов».

«Не провоцируй меня такими примитивными методами».

«Блядь, пристрелите меня уже хоть кто-нибудь!»

Дима и пристрелил, конечно. Патентованным (тоже политический термин!) методом Твирина, со второй попытки, потому что стрелять в того, с кем ещё и поговорить успел — это, в общем, головой надо было думать перед тем, как вопросы задавать.

На том всё и закончилось. Гуанако выдал Андрею то, чего ему было надо. Андрей вскоре уехал с Колошмы и никогда не возвращался. Дима ушёл в свою камеру, и четыре безымянных заключённых ни разу не приснились ему в кошмаре.

Только он знал, что гуанаковская бутафория, которой тот допрашивал Гошку под конец мая, — чушь, а настоящая Загробная гэбня — это и есть эти четверо безымянных (одинаковых, давно уже перемешавшихся в сознании), и что когда-нибудь уже они применят к Диме санкции. И это не совесть и не чувство вины, совесть — штука всё-таки довольно рациональная, она последовательно жаждет вырвать обладателю глаз за чужое око.

Это не совесть и не чувство вины, это просто Дима тогда ещё чуть-чуть поседел и, по словам Гуанако, немного изменил манеру улыбаться.

И вот что особенно любопытно: всё, что Андрей тогда делал с Димой, ему так или иначе пригодилось.

Твирь-в-жопу подарила защиту от чумы.

Общение с младшими служащими подарило Гуанако возможность разговорить Соция на утренней встрече. (Заметка на полях: спасибо Виктору Дарьевичу и отряду за то, что Дима в этой жизни хоть чем-то примечателен.)

И только те четверо безымянных не подарили ничего, кроме бессильной и потому стыдной ненависти к Андрею.

Если бы на утреннюю встречу шёл он, никакой Виктор Дарьевич с черёмуховыми пилюлями и никакой здравый смысл не позволили бы Диме пустить вместо себя Гуанако, сколь бы светлые и чувства и сколь бы разумные мысли ни побуждали того подставляться самому.

Когда-то давно, до степной чумы и твири-в-жопу, в 75-м, когда всё тот же Андрей только упёк Диму на Колошму, он прострелил ему левую ногу при условной попытке к сопротивлению.

С тех пор Дима мечтал симметрично всадить Андрею в ногу дрель.

Просто так, чтоб прочувствовал и в назидание.

(Ну и для галочки нельзя не задаться вопросом: а убил бы? Ответ: леший знает, но поставить эксперимент хочется.)

Тем временем в двадцатилитровом баке с экспериментальной смесью для Порта царили мир и дружелюбие. Дима отщёлкнул электропровода, захлопнул крышку и потянулся за бумажкой — в этом учреждении нельзя оставлять двадцатилитровые баки на произвол судьбы, по этому учреждению бродят Охрович и Краснокаменный. Если оставить записку о непригодности содержимого для питья сторонними лицами, им хотя бы будет стыдно.

Ну самую малость.

Когда-нибудь.

Правда, за что-нибудь другое.

В баке довольно фыркнуло.

Остынет — и можно разливать.

Остывать будет долго, часа полтора, но у Димы на это время имелось ещё одно дело.

Дело, вызывавшее у него примерно те же чувства, что и всемирная эпидемия («пандемия», склеротик) чумы: будто всё это происходит в радиопостановке, потому что в нормальном мире такого не бывает. Безглазые дети бывают, изобретение нового алкогольного коктейля бывает, Вилонский Хуй со скопцами бывает, а вот некоторых вещей — нет.

Дима встал со стула и с интересом обнаружил, что спина уже привыкла к позиции «многоступенчатый крючок» и разгибаться не намеревается. Зря, зря Гуанако всё хвалит и хвалит его гибкость, годы уже явно не те, конечности заскорузли и требуют получасовой зарядки.

(Это не было эротическим высказыванием.)

Экспериментальная смесь варилась не в Димином уже-почти-кабинете (переоборудованной кладовке за актовым залом), а в лаборантской за одной из аудиторий на третьем этаже — не попрёшь же вниз двадцатилитровый бак со всеми проводами. С одной стороны, удобно — совсем рядом с курилкой, а с другой — в переоборудованной кладовке Дима не только чувствовал себя удивительно на месте, но и хранил стратегический запас еды, который сейчас, вообще говоря, пришёлся бы крайне к месту (со всеми этими викторами дарьевичами и прочими отвлекающими обстоятельствами воспоминание о пасте по-портовому висело во рту томным миражом).

Гуанако сказал, что на встречу с Социем Диме ходить незачем, и оказался прав, как обычно. Более того, пошёл сам. Опознал случайно брошенную фамилию, не смог упустить шанса поиздеваться над бывшим командиром.

Гуанако пошёл сам, и всё сложилось более чем прекрасно (все выжили). Выжили и даже рассказали друг другу почти всю правду — кроме душещипательной истории о том, как Дима погиб в степи.

Это Гуанако, значит, так оберегает.

(Он оберегает, а Загробная гэбня записывает в протокольные бланки!)

Замечание для галочки: Гуанако всегда оказывается прав, а это означает, что Дима и правда погиб в степи, а всё происходящее — его предсмертная галлюцинация.

Или посмертная.

Загробная гэбня записывает в протокольные бланки.

А ещё Соций с Гуанако сделали что? Правильно, договорились об очередной встрече! Это, наверное, нормально в большой политике, но всё-таки потрясающе нелепо. Нет бы прямо сразу составить график, расписать посещения и всё такое.

Встреча должна состояться между Бедроградской гэбней и «реальной властью Университета» в любом количестве. Без охраны, при оружии, чисто по-пацански, раз и навсегда, третий раз — юбилейный, а наутро выжившие дружно отправятся любоваться на годовщину Первого Большого.

Чисто, честно, по-пацански, только Ларий, услышав об этом, сразу и прямо сказал: он, во-первых, не понимает значения термина «реальная власть», а во-вторых, никуда не пойдёт при оружии, пока не имеет права его носить. Оружия-то и нет, а если найти, то даже во всей этой полной хитросплетённых интриг истории Бедроградская гэбня не погнушается таким простым и очевидным способом арестовать его на месте. Так что просто нет, и пусть его считают трусом.

Можно уговорить Охровича и Краснокаменного выпустить из-под замка нашедшегося Максима, но того на встрече с «реальной властью» попросту засмеют. Сами Охрович и Краснокаменный и пошли бы, наверное, только кто ж ходит вдвоём против четверых.

Дима хотел было подумать мысль о том, до каких пучин заунывного абсурдизма докатилось всё происходящее, когда почти что в лоб ему ударила дверь кафедры вирусологии, куда принесли Диму решившие поразмяться ноги.

В соседней с ней аудитории прямо сейчас работает Шухер.

Гуанако пошёл на встречу с Социем, и всё сложилось прекрасно, Соций ответил на все вопросы. Дима пошёл к аудитории рядом с кафедрой вирусологии, и всё сложилось прекрасно, он благополучно преодолел пятьдесят метров и даже ничего не сломал себе в процессе.

Вот только в обоих случаях победы на самом деле не хотелось.

Потому что Соций ответил на все вопросы.

Дима уже сказал Ройшу. Это было страшно и как-в-радиопостановке, потому что только в радиопостановках рассказывают о «гибели кого-то небезразличного» и «приношу соболезнования» (мешками). Но Ройш засел в своём доме, а у Димы вот никак не было времени дотуда доехать, поэтому он позвонил, хоть такие вещи и не говорят по телефону (если верить всё тем же радиопостановкам, за пределами которых такого попросту не бывает).

 

«Гуанако поговорил с Социем», — сказал Дима молчанию в снятой трубке.

«Я знаю», — ответил Ройш.

«Применялись психические атаки и психотропные вещества, так что Соций поведал немало. В общем-то, всё, что нас интересовало», — сказал Дима.

«Я знаю», — ответил Ройш.

«Тебе уже звонили?» — спросил Дима.

«Ты можешь меня чем-нибудь удивить?» — спросил в ответ Ройш.

«Нет», — сказал Дима.

Ройш помолчал, и Дима был готов поклясться, что услышал, как тот сглотнул.

«Я знаю», — сказал он наконец всё тем же ровным голосом и повесил трубку.

 

Но Ройш не врал, Ройш знал. Возможно, произошедшее заставит его выпить второй в жизни бокал вина, но он знал.

А Шухер — нет.

Это всё въевшееся в руку «Вороново крыло». Если бы не оно, Диме не пришлось бы стать вестником страданий на этой грешной.

Если бы не оно и не тот факт, что, когда Гуанако пересказал ответы Соция, Дима кивнул и промолчал. И ему очень хотелось заплакать, или разозлиться, или расхохотаться, или что угодно, он даже закрыл глаза и попытался визуально представить — но не получалось, эмоций просто не было, выгоревшая степь внутри, и вместо сердца — безглазый, беззубый, беззлобный младенец, мягкий, как то, что скрывается за перемолотыми рёбрами —

Дима моргнул.

Может быть, если он расскажет Шухеру, ему станет чуточку тяжелее — достаточно, чтобы лопнуло, наконец.

(Потому что Дима ради Гуанако готов, наверное, на всё, но превращаться мозгами в Габриэля Евгеньевича — всё-таки нет, а внутренние степи — это что-то из его репертуара.)

От слишком долгого стояния под дверью аудитории в голове опять начиналась тотальная стагнация, и Дима дверь решительно открыл.

Как и многие рабочие аудитории медфака, эта была разделена на две части: маленькая комнатка-коридорчик с полутора десятками стульев (сейчас — стопками вдоль стены) и просторная лаборантская с разнообразными увлекательными приблудами, о назначении некоторых из которых Дима даже что-то знал (вон той спиралевидной хренью проводят нетривиальную возгонку йода, хотя как возгонка может быть нетривиальной, Дима уже, увы, не был в курсе). В стене между первым и вторым помещениями располагалось огромное окно.

По задумке здесь будущие фармацевты должны строчить конспекты, созерцая опыты за стеклом. Проводимые высококвалифицированным специалистом, разумеется.

Попельдопель работал в точно такой же аудитории.

Вернее, такой же, да не такой же: у него на придвинутом к окну столе лежали бумажки, бумажки, десяток изрисованных заявок на гранты, пучок твири на всякий, список студентов с твирью, список студентов из-под твири в нехорошем состоянии, лирическое эссе о пользе шоколада в стрессовой ситуации (в какую-то столичную газетёнку надумал тиснуть — обстоятельства, мол, вдохновили) и прочий творческий беспорядок.

У Шухера на столе лежала аккуратно заложенная книжка («Мировой научно-фантастический вестник», ознакомился Дима) и стояла немалых размеров чашка, в которой приятно коричневело что-то горячее, солёное, с лучком и явно полное питательных элементов.

Всё, больше ничего на его столе не было.

У каждого свои методы работы.

Шухеровский, например, подразумевал постоянное присутствие при любом процессе. Поэтому, заметив Диму через окно, он махнул ему рукой — мол, не лезьте, сейчас сам подойду.

Содержимое чашки манило.

Наверное, не стоит выпивать суп человека, которому пришёл рассказать о гибели его дочери, подумал Дима. Подумал-подумал, да и опрокинул в себя половину чашки рывком.

Шухеру же всё равно будет всё равно.

На обложке «Мирового научно-фантастического вестника» было изображено нечто то ли плавательное, то ли даже летательное, но явно очень металлическое. Залпом допив шухеровский суп, Дима невольно потянулся к журналу.

Просто вот так стоять — не лучший план.

 

«Дело, как все и ожидали, закончилось выстрелом, даже двумя. И если первый только заставил споткнуться, то второй, кажется, окончательно уничтожил хорошего человека».

 

И это, значит, наше предсказание на ближайшее будущее?

Тогда всё отлично, Диме нечего беспокоиться.

(И вообще, просроченное какое-то предсказание, наверняка ж про Сепгея Борисовича, если хороший-то человек.)

В руку сама собой упала закладка — кривая полоска картона с феноменально кривой ёлочкой.

В феноменально хорошем состоянии.

Не нужно, в общем-то, обширного количества пядей во лбу, чтобы всё понять.

Диме почему-то представилась не Бровь, лепящая зелёные треугольники маленькими неловкими руками (или, судя по результату, ногами), и даже не Шухер, с нелепой бережливостью хранящий сей артефакт год за годом, а всё-таки Бровь, но прознавшая об этом и такая —

Очень возмущённая, но немного довольная.

— В-вы ч-чего-то хот-тели?

Хотел.

Запоздало подумалось, что надо было, наверное, вытащить из ближайшей стопки стул, предложить — все кругом столько раз говорили о слабом сердце Шухера, что стул оказался бы даже не радиопостановочным штампом (ну не знает Дима, не знает, как это делается!), а вполне естественной мерой.

— Мне нужно вам кое-что сказать.

Шухер смерил чашку из-под супа крайне раздражённым взглядом, высказываться на её счёт не стал.

— К в-вашим услугам.

Так как же это делается? «Вы только присядьте»? «Возможно, вы и сами догадываетесь» (щас, догадывается он)? «Примите мои искренние»?

— Бровь умерла.

Шухер не шелохнулся и не изменился в лице, только халат на его довольно субтильных плечах повис чуть более дрябло.

— П-п-простите?

Вот не просил же никто Диму, не гнал, он сам решил, что должен, и что именно он, а ведь не умеет.

— Бровь, ваша дочь, погибла. Её убила Бедроградская гэбня.

Шухер снова не шелохнулся, только лицо его вдруг стало очень-очень глупым.

— Я в-в-вас не п-понимаю.

Дима мужественно не отвёл глаза.

— Думаю, понимаете. Бровь… играла важную роль в нынешних событиях — она была единственным свидетелем обвинения против Бедроградской гэбни. И мы… мы не уберегли её.

(«Я не уберёг».)

Это была простая мысль — и жестокая, жёстче любой эпидемии любой чумы.

(«Я обещал ей, что всё будет хорошо, и она верила, что вернётся — к вам! — победителем, спасёт Университет и заслужит уважение всех и вся, а потом — понимаете? — умерла».)

— В ночь на среду, пятый день чумы, они сбили её такси по дороге домой. Насмерть. Думаю, тело уничтожено.

— Я в-вам не в-верю.

(«Мне нечем доказывать, но я очень хорошо к ней относился, клянусь. Нечем доказывать, но… у меня, как и у всех, есть свои проблемы. Когда Бровь была рядом, они будто бы отступали. Наверное, мне казалось, что она меня понимает — просто так, без причин, из симпатии к человечеству. Наверное, я сам не успел заметить, как много это для меня значило. Бровь была сообразительной, смелой, искренней и честной. Мне нечем доказывать, но не думаю, что я когда-нибудь смогу себе простить то, что случилось».)

— Мне нечем доказывать, но сегодня один из голов Бедроградской гэбни признался в этом вслух. Не то чтобы мы не подозревали ранее…

— Я в-вам не в-верю, слышите? — вдруг оборвал Диму Шухер с неожиданной злобой. — Не в-верю, что В-в-ванечка умерла!

(«Я все эти дни говорил себе, что не поверю, пока не увижу труп, — и не знаю, что делать теперь, когда мне известно наверняка, что трупа я не увижу никогда».)

— Доказательств нет, — Димины руки сами собой досадливо взмахнули, будто это только он говорил о Брови, а они, руки, пересказывали какую-то байку с первого курса, — но у головы Бедроградской гэбни не было особых причин врать, а Бровь действительно пропала именно в тот временной промежуток. Мы думали, что её забрал Силовой Комитет, но никакого Силового Комитета в Хащине…

— Меня не инт-т-тересует в-всё это! — взвизгнул Шухер и шагнул прямо на Диму. — Не инт-тересует, п-поняли? Я не з-знаю, что вы сделали с В-ванечкой и в-во что вы её в-втянули, но чт-то бы это ни б-было, в-виноваты вы, а не Б-бедроградская г-гэбня, Силовой К-комитет или Хащина!

От злости он даже почти перестал заикаться. По его лицу клубами дыма ползали красные пятна, и от этого он стал совсем некрасивым.

— Я, если вы говорили обо мне лично, не отрицаю своей вины. Никто не отрицает своей вины. И я не знаю, что могу сказать в утешение. Не думаю, что Бровь хотела умирать. Но зато я точно знаю, что её последние дни принесли ей много веселья.

— В-вы лжёте! — Шухер сжал кулаки, разжал, снова сжал. — В-вы пользуетесь В-ванечкой, как п-пользуетесь всеми, я не могу и не хочу в-вам верить!

— Послушайте…

— Нет, это вы п-послушайте! Университет — это место для об-бучения, леший подери. Преп-подаватели не собирались заниматься п-политикой, с-студенты не заслуживали т-того, что в-вы с ними сделали. Вы д-добиваетесь каких-то своих целей, идёте по т-трупам, и ни я, ни В-в-ванечка…

— Да перестаньте же уже называть Бровь Ванечкой! — заорал Дима, и чашка из-под супа полетела на пол. — Ей не нравилось это имя. Ей хотелось приключений, ей хотелось жить, как в романе. Она была в восторге от того, во что «мы её втянули». Вы реагируете так, как будто у вас отобрали любимую игрушку, и «я» у вас впереди «Ванечки»! Леший вас еби, отцовская любовь заключается не в том, чтобы решать за ребёнка, как ему жить и как — если уж — умирать!

— З-заткнитесь и б-больше ник-когда не говорите о том, в чём не п-понимаете, — выдавил Шухер.

(«Он прав, ходячая ты безотцовщина. Он прав, а ты виноват, приумолкни».)

— Если уж на то пошло, вы виноваты в произошедшем не меньше меня — может быть, больше. Зачем было писать липовую справку? Не накорябали бы — лежала бы Бровь в ту ночь на койке, и сейчас уже давно пришла бы в себя. Она бродить-то по городу пошла во многом от обиды, что ей не досталось твири-в-жопу.

(«И оттого что я её послал».)

Шухер посмотрел на Диму неожиданно очень широкими и детскими глазами — будто впервые расслышал, что тот говорит, и очень надеялся, что расслышал неправильно.

— Я не в-в-верю, — пробормотал он.

— Мне тоже, я…

— Я не в-в-верю, что у в-вас хватило наглости яв-виться ко мне.

Кончик шухеровского носа мелко подрагивал, но в остальном он выглядел почти нормально — нормальнее, кажется, чем во все предыдущие разы, что Диме доводилось его видеть.

— Я решил, что это честно.

— Мне известно имя, к-которое вы носите с рождения, но что в-вы за ч-человек, я не з-знаю. Не з-знаю, как в-вам удалось в-всё это провернуть, не з-знаю, зачем. З-знаю, — Шухер презрительно фыркнул, — ч-что в-вы втёрлись в д-доверие ко в-в-всему Университету, в-вы все там заодно. Я — нет. Я не желаю в-в-вас больше в-видеть — никогда в ж-жизни — но не имею в-возможности в-выгнать. П-поэтому уйду сам.

(Вот Попельдопель-то обрадуется.)

— Не переносите свой праведный гнев с меня на весь Университет.

Шухер ещё раз фыркнул, и от этого загадочнейшим образом стал будто выше ростом.

Чтобы снисходить, надо приподняться.

— В-вы — острое заб-б-болевание. Университет — х-хроническое.

С такой странной для него решительностью Шухер направился к выходу.

— Ваш уход не отменит того, что Бровь умерла, — перегородил ему дорогу Дима.

— Это нев-важно.

— Неважно? А что тогда важно?

Шухер попытался выйти, но наткнулся на категорическую физическую преграду.

— В-вы сами не видите? — раздражённо бросил он.

— Даруйте мне зрение.

Чт-то, если верить в-в-вашим же с-словам, в-вы сгубили мою м-маленькую… — Шухер дёрнулся, его лицо заплясало, но он сдержался, — молодую н-наивную д-д-девочку, к-которая всей душой хотела в-вам помочь, и д-для вас это в п-порядке в-вещей. Д-для меня — нет. В-выпустите, я хочу найти Юра К-к-карловича. Мне нужно п-подать заявление об уходе.

Не в порядке, хотел ответить Дима, но ведь это было бы неправдой.

Это ведь ресурсы, все так громко смеются, когда кому-то не нравится называть людей ресурсами.

Дима не успел убрать руку из дверного проёма, но Шухер уже поднырнул под неё и пошёл слегка нетрезвой походкой по коридору. Нетрезвой — потому что только что осознал, что потерял самого дорогого человека на свете, хоть и не сказал этого вслух.

И это настолько не вызывало у Димы никаких эмоций кроме естественного отражённого раздражения (оба ведь, как минимум оба виноваты!), что, наверное, Шухер был прав.

Всё в порядке.

Всё в порядке вещей.

 

— Мы его успокоили, — радостно ухмыльнулись Охрович и Краснокаменный, подхватывая Диму под руки и запихивая обратно в аудиторию, которую он намеревался покинуть после нескольких печальных витков мысли.

— Уж больно переживал.

— Это вредно для слабого сердца.

— Пусть полежит немного, отдохнёт, столько потрясений за день — это многовато.

Шухер был перекинут через плечо Краснокаменного (и впоследствии сложен кучкой в углу аудитории).

— А вы не хуже меня знаете, что делать с чужим горем, — мрачно заметил Дима.

— Горем? Каким горем? — изумились Охрович и Краснокаменный.

— Хочешь сказать, у него что-то произошло?

— Мы-то думали, он сам выбрал столь неудачный момент покинуть университетские стены.

— Хотели ласково пожурить, когда очнётся.

— Не идиотничайте, — огрызнулся Дима. — Всё вы прекрасно видите и понимаете.

Охрович и Краснокаменный переглянулись и посмотрели на него свысока.

Весьма свысока.

— Знаешь, чем мы от тебя отличаемся?

(Ростом.)

— Ты видишь, что Шухеру грустно. Мы видим, что Шухеру грустно.

— Но мы видим также и то, что с медфака он может направиться в редакцию ближайшей газеты, не говоря уж о Бедроградской гэбне.

— И если Шухер расскажет ближайшей газете хотя бы пятую долю того, что тут происходит, грустно станет всем.

— Мы заботимся о благосостоянии общественности!

— И потом, пока он без сознания, он не может грустить. Разве это не славно?

— Ну и что дальше? — Дима посмотрел на бледного, без кровинки, и очень бессознательного Шухера, на лице которого, впрочем, читалась определённая безмятежность. — Под замок на двадцать лет, пока не сдохнет?

— Нам рассказывали, что ты не только хорош собой, но и баснословно сообразителен, — покивали Охрович и Краснокаменный.

— Всё-то схватываешь на лету.

— Просто как чайка.

— Вот и глаза такие же умные.

— Польщён, — Дима вяло подумал, что Шухеру стоило бы пощупать пульс, но, с другой стороны, Охрович и Краснокаменный умеют рассчитывать силу удара. — Сколько бы вы его под замком ни продержали, он продолжит знать то, что знает. И, как только вы его выпустите, сможет рассказать. Смысл?

Охрович и Краснокаменный презрительно скривились.

— Сразу видно, что ты, родной, университетов не кончал.

— Пребываешь вне академического дискурса.

— Иначе понимал бы, что вопросы вроде «что он кому сможет и захочет рассказать» являются материалом для дальнейших исследований.

— Мы проведём дополнительную работу.

— Как только нам вернут уровень доступа и, соответственно, государственное финансирование.

— Шухер вон жаловался и злился на то, что весь Университет против него, — покачал головой Дима, — и, честное слово, смотрю я на вас и не вижу, где же он ошибался.

— Он и не ошибался.

— Если ты плюёшь на общественность — не удивляйся удару в солнечное сплетение.

— Ты сам-то чем недоволен?

— Али это такой плевок на общественность?

Дима пожал плечами.

(Не могут живые люди спорить с Охровичем и Краснокаменным, это просто невыполнимо.)

— Я отчётливо вижу всё мудачество ваших действий, но не могу противопоставить им ни грубую силу, ни лучший план. — Дима ещё раз пожал плечами, перевёл глаза с Охровича на Краснокаменного и обратно (ничего нового обнаружено не было). — Для лиц вашего уровня доступа манера быть затычками ко всем бочкам мира и решать за других, наверное, является достоинством, хотя я всё равно не понимаю, что вы вообще сегодня на медфаке забыли.

Охрович и Краснокаменный расплылись в таких широких улыбках, будто за этим вопросом (ну, высказыванием, которое могло бы быть вопросом, хотя не было им, и никто не просил отвечать!) на него и пришли:

— Тебя, родной наш, тебя.

— Видишь ли, обстановка в городе нынче неблагонадёжная.

— Только сегодня утром нам пришлось доходчиво объяснить нескольким ретивым молодым людям, что мы думаем об их навыке стрельбы.

— Мы хотели обезглавить трупы и повесить их на пиках возле здания Бедроградской гэбни, но руки не дошли отлить пики.

— И потом, пятеро — это как-то несолидно. Добьём до десяточка хотя бы.

— Привезём на телеге прямо на завтрашнюю встречу.

— Незачем спешить, — ухмыльнулся Дима. — На завтрашней встрече назначат послезавтрашнюю, дальше — ещё какую-нибудь. Успеете.

— Дима, ты такой красивый.

— Не пытайся думать, это тебе не к лицу.

— Ты же не хочешь испортить отношения со своими телохранителями?

— Делать так обычно не слишком-то умно.

— Телохранители, знаешь, и передумать могут.

— Телохранители? — Дима закрыл лицо неверящей ладонью. — Нашли кого телохранять.

— Мы-то тоже думаем, что леший бы с тобой, сдох бы и сдох, но Гуанако повелел.

— Если ты сдохнешь, он расстроится.

— И Ройш расстроится, как бы эта фраза ни напоминала оксюморон.

— Ройш — человек противоречий.

— Шухер вон обвинял тебя в том, что ты «втёрся в д-доверие ко в-в-всему Университету», и он был прав.

— Мы, разумеется, подслушивали.

— Мы следим за тобой.

— За каждым твоим шагом.

Каждым.

— Нам всегда было интересно, что Гуанако в тебе находит.

— Отлично, друзья, — ядовито высказался Дима, — я всегда немного страдал эксгибиционизмом. Надеюсь, эта трепетная связь у нас с вами теперь на всю жизнь?

— До завтрашнего вечера, — легкомысленно отозвались Охрович и Краснокаменный.

— Завтра вечером — последняя встреча с Бедроградской гэбней.

— А после неё меня некому станет телохранять, как я понимаю.

Дима посмотрел на них ещё раз — дурацким чересчур внимательным взглядом, которым смотрят на покойников или тяжелобольных, как будто на их лицах можно увидеть какое-то особое небесное откровение.

(Небесное откровение: Охрович и Краснокаменный крайне самодовольны, уверены в себе и не в восторге от роли телохранителей.)

(Заметка на полях: если Димин внутренний голос приобретёт ещё хоть чуть большую самостоятельность, можно будет смело говорить о множественном расстройстве личности.)

— Я не сомневаюсь, что вам не составляет труда вдвоём уложить пятерых или там пятнадцатерых младших служащих, но четыре головы Бедроградской гэбни вас сделают на раз.

— Это если к моменту встречи они не загрызут Гошку за некий инцидент из его прошлого, — беспечно отозвались Охрович и Краснокаменный.

— Или он их, шансы тоже есть.

— И потом, кто говорит о нас двоих?

— Они же жаждут лицезреть реальную власть, пусть её и получат.

— Гуанако ж теперь Начальник.

— Начальник Университета — это как Начальник Колошмы, только пока что сравнительно живой и не ёбнутый на голову.

— Ну, не в такой степени, по крайней мере.

— Звание Начальника передаётся половым путём, как мы поглядим.

— Вы вдвоём и Гуанако? — Диме хотелось возмутиться, но это, в сущности, были крайне здравые кандидатуры. — Взяли бы уж кого-нибудь четвёртого для ровного счёта.

На него посмотрели как на идиота.

— Мы и возьмём.

— Конечно, дословно просьбы привести всю реальную власть Университета не звучало, но почему бы разок не сделать то, чего от нас хотят, а не то, чего формально попросили?

— Может, именно так всё и закончится.

— Они упадут в обморок и сойдут с ума от нашей искренности.

— Тут-то мы ими и воспользуемся.

— И кто же будет четвёртым? — полюбопытствовал Дима.

— РЕАЛЬНАЯ ВЛАСТЬ УНИВЕРСИТЕТА, — заорали Охрович и Краснокаменный.

— САМ ПОДУМАЙ КТО ЕЙ МОЖЕТ БЫТЬ!

Дима честно подумал.

— Есть варианты, — сделал он вывод.

— Так выбери наиболее логичный.

— Не помогает?

Ну тогда подумай о том, что более всего реальную власть Университета нынче напоминает, вероятно, человек, который в принципе придумал все эти игрища про «давайте подкинем Бедроградской гэбне нашу чуму».

— И за которым все повелись.

Которого Бедроградская гэбня своими трудами заслужила увидеть и обласкать.

Где-то за окном сбежавшие уже из борделя студенты довольно громко что-то обсуждали, но в остальном в коридорах медфака было пусто и тихо. Звуки голосов казались немного ненастоящими, будто где-то неподалёку играло радио.

— А, — ответил Дима.

Скачать: